«Проект МАТКА»
Литературный паспорт:
Анонс
Искусственные матки создали поколение совершенных людей. Но когда их создатели отвернулись от них, возник главный вопрос: можно ли запрограммировать душу?
Хештеги
#философскаяантиутопия #МАТКА #биотехнологии #одиночество #любовь #Инкубатор
О литературном проекте
ИНКУБАТОР™ — цикл философских новелл Искандара Кадырова на стыке интеллектуальной прозы, психологической драмы, социальной сатиры и антиутопической литературы.
- Литературный проект: ИНКУБАТОР™
- Цикл: I. «Порог»
- Автор: Искандар Кадыров
- Возрастной ценз: 18+
- Новелла: «Проект МАТКА»
- Жанр: Философская антиутопия · Научная фантастика · Экзистенциальная проза
- Слоган: Создан, чтобы спасти человечество. Не создан, чтобы быть любимым.
Анонс
Искусственные матки создали поколение совершенных людей. Но когда их создатели отвернулись от них, возник главный вопрос: можно ли запрограммировать душу?
Хештеги
#философскаяантиутопия #МАТКА #биотехнологии #одиночество #любовь #Инкубатор
О литературном проекте
ИНКУБАТОР™ — цикл философских новелл Искандара Кадырова на стыке интеллектуальной прозы, психологической драмы, социальной сатиры и антиутопической литературы.
Меня зовут — впрочем, неважно, как меня зовут. Тем немногим, кто ещё будет читать эти строки, имя мало что скажет: нас, Чистых, обычно называли по номеру протокола, и только потом, задним числом, спохватившись, придумывали имя — как придумывают кличку хорошей собаке уже после того, как привезли её домой. Я не в обиде. Просто хочу, чтобы вы понимали правила игры сразу, с самого начала, — мне это всегда казалось честнее, чем открывать их постепенно, будто нарочно медля с неприятным.
Мне немало лет — по человеческим меркам, пожалуй, слишком много, — и я, кажется, последний из нас. Не то чтобы я специально следил за остальными все эти годы, хотя, признаюсь, поначалу следил, пока это ещё было возможно и пока оставался хоть кто-то, за кем стоило следить.
Я не рассказываю это, чтобы вызвать жалость, — правда, не за этим. Мне до странности повезло с жизнью, если сравнивать по обычным меркам: я почти не болел, дожил до возраста, которого не достигают многие из рождённых, как выражаются, «обычным путём». Просто мне подумалось в последнее время, что если я не запишу это сейчас, никто уже не запишет, а мне бы не хотелось, чтобы всё это просто... закончилось, не оставив по себе даже плохо рассказанной истории.
Начну, пожалуй, с того момента, о котором мы, как я теперь понимаю, знали слишком рано и слишком точно, — с протокола зачатия.
Я прочитал свой протокол в четырнадцать лет. Не помню точно, почему именно тогда, — кажется, мы все в определённом возрасте начинали интересоваться подобными вещами, как обычные дети интересуются, скажем, тем, откуда берутся малыши, только у нас ответ был записан документально, с точностью до минуты. Меня зачали, если вам интересны такие подробности, в понедельник утром — время указано в протоколе с той же будничной точностью, с какой в расписании указывают время отправления автобуса.
Помню, был у меня приятель — назову его Клод, хотя это, конечно, не настоящее имя, — тоже из наших, из Чистых, который прочитал свой протокол примерно в этом же возрасте и потом неделю почти ни с кем не разговаривал. А потом вдруг снова заговорил, как ни в чём не бывало, и через год-другой уже смеялся над этим сам, вспоминая ту неделю молчания как какую-то милую детскую нелепость. Мне это до сих пор кажется примечательным — не то, что он замолчал, а то, что потом сумел над этим посмеяться. Полагаю, в нас действительно было что-то устроено немного иначе, чем в остальных, — некоторая способность в конце концов улыбнуться там, где сначала хотелось разве что плакать. Не знаю, было ли это заложено специально или получилось само собой, как побочный эффект остального замысла.
Момент зачатия, как я потом узнал, выбирался с большой тщательностью — учитывались какие-то астрономические соответствия, показатели донорского материала, ещё что-то, чего я толком не понимал даже тогда, когда мне пытались это объяснить. Помню, меня это скорее забавляло, чем задевало: столько усилий, столько расчётов — и ни разу, ни на одном этапе, никому не пришло в голову спросить меня самого.
Хотя, если подумать, обычных детей тоже никто не спрашивает. Наверное, разница лишь в том, что у них остаётся иллюзия, будто их ждали лично, — а у нас такой иллюзии, признаться, не было с самого начала. Мне кажется теперь, что это не так уж и мало значит — иметь иллюзию. Возможно, это единственное, чего нам действительно не хватало.
Нас называли Чистыми — без презрения, скорее с тем уважением, в котором всегда прячется немного страха. Знаете, как смотрят на очень хороший, очень острый нож: любуются, но стараются лишний раз не брать в руки без крайней надобности.
Мы правда были хороши собой, если можно так сказать о самих себе, не показавшись нескромным. Быстро учились, редко болели, росли высокими и, кажется, действительно жили дольше положенного. Нас чаще называли «эталонными», чем по имени, — и я, помню, довольно долго не видел в этом ничего особенного, пока однажды не заметил, каким взглядом на нас смотрят обычные люди: восхищением, в котором сквозит какая-то тщательно скрываемая настороженность. Как смотрят на нечто безупречное, в котором чего-то как будто недостаёт, — хотя объяснить, чего именно, ни один из них, полагаю, толком бы не смог.
Мы завидовали беременным женщинам — это я помню очень отчётливо, потому что чувство было почти физическим, ощутимым, как жажда. Не потому что нам хотелось оказаться внутри чужого тела, — дело было не в этом. А потому что там, внутри, уже был кто-то, кого любили заранее. Без отбора. Без протокола. Без каких бы то ни было условий. Просто потому, что он там был.
Я не уверен, что смогу как следует объяснить это чувство тем, кто никогда его не испытывал. Наверное, это немного похоже на то, как смотришь через стекло витрины на что-то тёплое, светящееся изнутри, — и понимаешь, что тебе туда, за стекло, вход не предусмотрен, причём никто в этом не виноват, просто так распорядились обстоятельства твоего появления на свет.
Нас растили правильно. Слишком правильно, если такое вообще бывает.
Режим, питание, развитие, сон — всё было расписано с той же тщательностью, что и момент нашего зачатия. Даже скуку у нас записывали в расписание, только называли иначе — что-то вроде «времени для самопознания», и мы, помню, находили это довольно забавным между собой, хотя вслух старались не шутить по этому поводу слишком часто.
Нас учили быть устойчивыми. И надо признать, в этом смысле воспитание вполне удалось: мы действительно стали устойчивыми — не знаю только, насколько живыми в том смысле, в каком обычно это слово понимают. Мне бывает трудно объяснить разницу тем, кто рос иначе. Возможно, это как разница между теплицей и садом: в теплице тоже растут цветы, и растут неплохо, — просто они никогда толком не знают, что снаружи бывает дождь.
Потом нас начали пристраивать в семьи — не могу подобрать более деликатного слова для того, что тогда происходило, хотя, конечно, всё оформлялось иначе, с анкетами и собеседованиями, больше похожими на серьёзный отбор, чем на усыновление в привычном смысле. Чистый ребёнок стал в определённых кругах чем-то вроде статуса — редким приобретением, которым можно было гордиться в обществе.
Сперва, кажется, людьми двигала гордость. Потом — у некоторых, во всяком случае, — приходила настоящая любовь. У иных — страх, что без такого ребёнка их дом будет выглядеть неполным. Кто-то находил во мне подобие семьи. Кто-то — проект. Кто-то, подозреваю, — своего рода эксперимент, который удобно было любить на людях.
Мне достались люди, которые любили меня правильно. И, полагаю, именно поэтому — осторожно. Настолько осторожно, что это почти не могло причинить боли. И настолько же осторожно, что это, боюсь, уже с трудом можно было назвать любовью в том смысле, в каком это слово обычно употребляют. Не хочу сказать о них ничего дурного — они делали, что могли, и, наверное, искренне полагали, что делают достаточно. Просто «достаточно» и «то самое» — не всегда одно и то же, и мне понадобилось слишком много лет, чтобы научиться различать эти два понятия без горечи.
Была у меня и другая встреча, о которой я до сих пор вспоминаю чаще, чем следовало бы.
Однажды, уже взрослым, я оказался в музее медицины — не помню точно, по какому поводу меня туда занесло, — и увидел за стеклом белый куб. Ту самую первую мою среду, тот самый первый дом, если можно так выразиться. Рядом водили школьную экскурсию, дети смеялись, и один из них, не понижая голоса, сказал что-то вроде «родиться из кофемашины» — а остальные засмеялись вместе с ним, вполне обычным, необидным детским смехом.
Помню, я тогда подумал: вот, значит, как это бывает — как трагедия постепенно становится фоном для чужой школьной экскурсии. Не то чтобы это меня сильно задело — мне кажется, я к тому моменту уже давно перестал ожидать чего-то другого. Просто стоял и смотрел на этот куб — идеальная температура, идеальный свет, идеальное питание, всё было продумано безупречно, — и думал, что машина, при всём её совершенстве, так и не научилась одной простой вещи: ждать. И, соответственно, не научилась любить — потому что, насколько я понимаю, одно без другого не бывает.
Проект закрыли тихо, без объявлений и торжественных церемоний, — просто в какой-то момент перестали строить новые Матки, а потом разобрали и старые. Мы, Чистые, постепенно стали обычными людьми — почти. Просто жили немного дольше положенного. Иногда, оглядываясь назад, я думаю, что это, пожалуй, и есть вся разница между нашими судьбами и судьбами остальных, — не так уж и много, если вдуматься, и вместе с тем достаточно, чтобы однажды остаться последним, кто помнит, как это было.
Сегодня утром система сообщила мне, что мой жизненный цикл завершён, — вполне буднично, тем же тоном, каким сообщают об окончании подписки на какую-нибудь малозначительную услугу. Я закрыл приложение. За окном женщина держала на руках ребёнка, и он смеялся — просто так, без всякой причины, как смеются дети, которых уже любят и ничего для этого доказывать не нужно.
И вот тогда я подумал — не в первый раз, но, кажется, впервые с полной ясностью, — что я никогда, ни разу за всю жизнь, не был по-настоящему чьим-то. Не в обиду тем, кто меня растил, — они старались, я это помню и ценю. Просто, видимо, есть вещи, которые нельзя вырастить в правильных условиях, сколько бы ни старался.
Но я всё ещё почему-то надеюсь — глупо, наверное, в моём положении, — что в следующий раз, если такой будет, кто-то станет ждать не результат.
А меня.
Мне немало лет — по человеческим меркам, пожалуй, слишком много, — и я, кажется, последний из нас. Не то чтобы я специально следил за остальными все эти годы, хотя, признаюсь, поначалу следил, пока это ещё было возможно и пока оставался хоть кто-то, за кем стоило следить.
Я не рассказываю это, чтобы вызвать жалость, — правда, не за этим. Мне до странности повезло с жизнью, если сравнивать по обычным меркам: я почти не болел, дожил до возраста, которого не достигают многие из рождённых, как выражаются, «обычным путём». Просто мне подумалось в последнее время, что если я не запишу это сейчас, никто уже не запишет, а мне бы не хотелось, чтобы всё это просто... закончилось, не оставив по себе даже плохо рассказанной истории.
Начну, пожалуй, с того момента, о котором мы, как я теперь понимаю, знали слишком рано и слишком точно, — с протокола зачатия.
Я прочитал свой протокол в четырнадцать лет. Не помню точно, почему именно тогда, — кажется, мы все в определённом возрасте начинали интересоваться подобными вещами, как обычные дети интересуются, скажем, тем, откуда берутся малыши, только у нас ответ был записан документально, с точностью до минуты. Меня зачали, если вам интересны такие подробности, в понедельник утром — время указано в протоколе с той же будничной точностью, с какой в расписании указывают время отправления автобуса.
Помню, был у меня приятель — назову его Клод, хотя это, конечно, не настоящее имя, — тоже из наших, из Чистых, который прочитал свой протокол примерно в этом же возрасте и потом неделю почти ни с кем не разговаривал. А потом вдруг снова заговорил, как ни в чём не бывало, и через год-другой уже смеялся над этим сам, вспоминая ту неделю молчания как какую-то милую детскую нелепость. Мне это до сих пор кажется примечательным — не то, что он замолчал, а то, что потом сумел над этим посмеяться. Полагаю, в нас действительно было что-то устроено немного иначе, чем в остальных, — некоторая способность в конце концов улыбнуться там, где сначала хотелось разве что плакать. Не знаю, было ли это заложено специально или получилось само собой, как побочный эффект остального замысла.
Момент зачатия, как я потом узнал, выбирался с большой тщательностью — учитывались какие-то астрономические соответствия, показатели донорского материала, ещё что-то, чего я толком не понимал даже тогда, когда мне пытались это объяснить. Помню, меня это скорее забавляло, чем задевало: столько усилий, столько расчётов — и ни разу, ни на одном этапе, никому не пришло в голову спросить меня самого.
Хотя, если подумать, обычных детей тоже никто не спрашивает. Наверное, разница лишь в том, что у них остаётся иллюзия, будто их ждали лично, — а у нас такой иллюзии, признаться, не было с самого начала. Мне кажется теперь, что это не так уж и мало значит — иметь иллюзию. Возможно, это единственное, чего нам действительно не хватало.
Нас называли Чистыми — без презрения, скорее с тем уважением, в котором всегда прячется немного страха. Знаете, как смотрят на очень хороший, очень острый нож: любуются, но стараются лишний раз не брать в руки без крайней надобности.
Мы правда были хороши собой, если можно так сказать о самих себе, не показавшись нескромным. Быстро учились, редко болели, росли высокими и, кажется, действительно жили дольше положенного. Нас чаще называли «эталонными», чем по имени, — и я, помню, довольно долго не видел в этом ничего особенного, пока однажды не заметил, каким взглядом на нас смотрят обычные люди: восхищением, в котором сквозит какая-то тщательно скрываемая настороженность. Как смотрят на нечто безупречное, в котором чего-то как будто недостаёт, — хотя объяснить, чего именно, ни один из них, полагаю, толком бы не смог.
Мы завидовали беременным женщинам — это я помню очень отчётливо, потому что чувство было почти физическим, ощутимым, как жажда. Не потому что нам хотелось оказаться внутри чужого тела, — дело было не в этом. А потому что там, внутри, уже был кто-то, кого любили заранее. Без отбора. Без протокола. Без каких бы то ни было условий. Просто потому, что он там был.
Я не уверен, что смогу как следует объяснить это чувство тем, кто никогда его не испытывал. Наверное, это немного похоже на то, как смотришь через стекло витрины на что-то тёплое, светящееся изнутри, — и понимаешь, что тебе туда, за стекло, вход не предусмотрен, причём никто в этом не виноват, просто так распорядились обстоятельства твоего появления на свет.
Нас растили правильно. Слишком правильно, если такое вообще бывает.
Режим, питание, развитие, сон — всё было расписано с той же тщательностью, что и момент нашего зачатия. Даже скуку у нас записывали в расписание, только называли иначе — что-то вроде «времени для самопознания», и мы, помню, находили это довольно забавным между собой, хотя вслух старались не шутить по этому поводу слишком часто.
Нас учили быть устойчивыми. И надо признать, в этом смысле воспитание вполне удалось: мы действительно стали устойчивыми — не знаю только, насколько живыми в том смысле, в каком обычно это слово понимают. Мне бывает трудно объяснить разницу тем, кто рос иначе. Возможно, это как разница между теплицей и садом: в теплице тоже растут цветы, и растут неплохо, — просто они никогда толком не знают, что снаружи бывает дождь.
Потом нас начали пристраивать в семьи — не могу подобрать более деликатного слова для того, что тогда происходило, хотя, конечно, всё оформлялось иначе, с анкетами и собеседованиями, больше похожими на серьёзный отбор, чем на усыновление в привычном смысле. Чистый ребёнок стал в определённых кругах чем-то вроде статуса — редким приобретением, которым можно было гордиться в обществе.
Сперва, кажется, людьми двигала гордость. Потом — у некоторых, во всяком случае, — приходила настоящая любовь. У иных — страх, что без такого ребёнка их дом будет выглядеть неполным. Кто-то находил во мне подобие семьи. Кто-то — проект. Кто-то, подозреваю, — своего рода эксперимент, который удобно было любить на людях.
Мне достались люди, которые любили меня правильно. И, полагаю, именно поэтому — осторожно. Настолько осторожно, что это почти не могло причинить боли. И настолько же осторожно, что это, боюсь, уже с трудом можно было назвать любовью в том смысле, в каком это слово обычно употребляют. Не хочу сказать о них ничего дурного — они делали, что могли, и, наверное, искренне полагали, что делают достаточно. Просто «достаточно» и «то самое» — не всегда одно и то же, и мне понадобилось слишком много лет, чтобы научиться различать эти два понятия без горечи.
Была у меня и другая встреча, о которой я до сих пор вспоминаю чаще, чем следовало бы.
Однажды, уже взрослым, я оказался в музее медицины — не помню точно, по какому поводу меня туда занесло, — и увидел за стеклом белый куб. Ту самую первую мою среду, тот самый первый дом, если можно так выразиться. Рядом водили школьную экскурсию, дети смеялись, и один из них, не понижая голоса, сказал что-то вроде «родиться из кофемашины» — а остальные засмеялись вместе с ним, вполне обычным, необидным детским смехом.
Помню, я тогда подумал: вот, значит, как это бывает — как трагедия постепенно становится фоном для чужой школьной экскурсии. Не то чтобы это меня сильно задело — мне кажется, я к тому моменту уже давно перестал ожидать чего-то другого. Просто стоял и смотрел на этот куб — идеальная температура, идеальный свет, идеальное питание, всё было продумано безупречно, — и думал, что машина, при всём её совершенстве, так и не научилась одной простой вещи: ждать. И, соответственно, не научилась любить — потому что, насколько я понимаю, одно без другого не бывает.
Проект закрыли тихо, без объявлений и торжественных церемоний, — просто в какой-то момент перестали строить новые Матки, а потом разобрали и старые. Мы, Чистые, постепенно стали обычными людьми — почти. Просто жили немного дольше положенного. Иногда, оглядываясь назад, я думаю, что это, пожалуй, и есть вся разница между нашими судьбами и судьбами остальных, — не так уж и много, если вдуматься, и вместе с тем достаточно, чтобы однажды остаться последним, кто помнит, как это было.
Сегодня утром система сообщила мне, что мой жизненный цикл завершён, — вполне буднично, тем же тоном, каким сообщают об окончании подписки на какую-нибудь малозначительную услугу. Я закрыл приложение. За окном женщина держала на руках ребёнка, и он смеялся — просто так, без всякой причины, как смеются дети, которых уже любят и ничего для этого доказывать не нужно.
И вот тогда я подумал — не в первый раз, но, кажется, впервые с полной ясностью, — что я никогда, ни разу за всю жизнь, не был по-настоящему чьим-то. Не в обиду тем, кто меня растил, — они старались, я это помню и ценю. Просто, видимо, есть вещи, которые нельзя вырастить в правильных условиях, сколько бы ни старался.
Но я всё ещё почему-то надеюсь — глупо, наверное, в моём положении, — что в следующий раз, если такой будет, кто-то станет ждать не результат.
А меня.
Одиночные новеллы
2026 © Искандар Кадыров • Объект интеллектуального и авторского права. (18+)
Смотрите также