«Секреты нужно подавать холодными.
Как стейк из тунца по четвергам»
ГЛАВА I — «КАК ОБЫЧНО»
Я знала, что он приедет в два.
Не потому, что он предупреждал — он никогда не предупреждал. Просто за два года ни один четверг не стал исключением, и тело привыкает к такому знанию раньше, чем успевает привыкнуть голова. В одиннадцать я уже стояла у плиты, хотя стейк тунца не требует трёх часов. Он требует десяти минут и хорошего масла. Но мне нравилось готовить медленно, когда знаешь, для кого.
Масло. Лимон. Крупная соль. Запах раскалённого металла — тот особый, железный запах, который появляется за секунду до того, как бросаешь рыбу на сковороду, и который я любила почти так же сильно, как сам момент обеда.
Я была архитектором по образованию и никогда по профессии не работала — вышла замуж за Жака в двадцать девять, переехала, осталась. Потом он умер, и я обнаружила, что умею делать три вещи хорошо: накрывать на стол, читать чужие планировки и понимать людей раньше, чем они успевают соврать. Этот последний навык был бесполезен с Владимиром, потому что я понимала его совершенно ясно — и всё равно открывала дверь каждый четверг. Понимание никогда не мешало мне жить так, как я хотела.
Я постелила флорентийскую скатерть. Льняную, с ручной вышивкой по краю — мы купили её с Жаком в девяносто восьмом на рынке у Понте Веккьо. Жак торговался: продавец хотел сорок тысяч лир, Жак дал тридцать пять, и продавец в знак примирения завернул нам ещё две салфетки в придачу. Мы смеялись потом на набережной, держа пакет. Жак умер в две тысячи четырнадцатом. Скатерть лежала передо мной ровно и безупречно, как умеют лежать только старые вещи, которые помнят лучшее время.
Два прибора. Два бокала.
В квартире шёл ремонт — меняли стояки. Рабочие ушли накануне после обеда: трубы сварены, инструменты собраны, и один из них, уходя, сказал без особых церемоний, что ниша больше не их проблема. Ниша была широкой — старый дом, советские перекрытия, сантиметров семьдесят в глубину. Тёмный прямоугольный проём посреди кухонной стены, из которого тянуло холодом и чем-то неопределённо давним. Я купила всё для заделки заранее: лист гипсокартона прислонён к стене, рядом мешок шпаклёвки, дрель стоит в кладовке. На выходные планировала закрыть. Дело на полдня, не больше.
Звонок в дверь. Два коротких. Один длинный.
Его сигнал — мы не договаривались об этом специально, он просто всегда звонил так, с первого раза. Я открыла.
Он не поздоровался. Мы давно миновали стадию приветствий, как минуют её люди, которые слишком хорошо знают друг друга в одном смысле и почти не знают ни в каком другом. Он просто протянул бутылку.
Я посмотрела на этикетку.
— Снова этот.
— Хорошее вино.
— Ты жмот, Владимир.
Он улыбнулся — чуть правее нормы, чуть теплее нормы, с той расчётливой теплотой, которая у богословов вырабатывается как профессиональный навык. Я взяла бутылку. Мы оба знали, что, уходя, он заберёт её — остаток, этикетку, отпечатки. Два года. Каждый четверг. Ни одной забытой бутылки.
Мы не пообедали сначала. Мы никогда не обедали сначала.
ГЛАВА II — «СПАЛЬНЯ»
Расскажу об этом так, как оно было. Без украшений и без стыда.
Мне пятьдесят два года. Я вдова. Большая квартира, которую некому заполнить, и тело, которое помнит, что такое тяжесть другого человека рядом. Я не искала любви — в моём возрасте уже знаешь, чего именно ищешь, и умеешь называть это своими именами. Владимир давал присутствие. За два года мы выстроили молчаливый договор: он приезжает, я готовлю, несколько часов вместе, он уходит с бутылкой под мышкой. Почти честно.
В тот день было как всегда.
Именно поэтому я не ждала ничего другого.
Это случилось быстро и без предупреждения — так бывает с сердцем, которое устало раньше, чем ты успела заметить. Кардиолог говорил мне об этом два года назад, я кивала и забывала немедленно, потому что не собиралась умирать в пятьдесят два — это казалось мне неприличным, почти вульгарным. Я собиралась дожить до Саланж и пережить её, потому что мать не должна хоронить детей, и это была моя единственная серьёзная жизненная задача.
Давление — резкое, как удар кулаком изнутри. Потом темнота, которая оказалась не темнотой, а просто другой стороной той же комнаты.
Свет не гаснет. Это неправда.
Просто в какой-то момент перестаёшь смотреть изнутри и начинаешь смотреть снаружи. Я смотрела на Владимира.
Он не сразу понял.
Потом понял.
ГЛАВА III — «ЧЕЛОВЕК В ПАНИКЕ»
Он ходил.
Из спальни в коридор. С кухни обратно. Я считала — семь раз, восемь, девять. На десятом остановился у окна и долго смотрел во двор — на ровный апрельский свет, на голые ещё деревья, на женщину с коляской, которая шла по тротуару и не знала ничего.
Телефон лежал на тумбочке и вибрировал с короткими перерывами. Жена. Погас. Старший сын. Погас. Мать. Снова жена. Он смотрел на экран каждый раз — именно смотрел, не брал, — как смотрят на что-то, от чего не можешь отвести взгляд и к чему не можешь прикоснуться одновременно.
Руки тряслись. Не мелко — та дрожь шла из плеч, из основания шеи, оттуда, где тело понимает раньше головы. Он зашёл на кухню, открыл кран, долго держал запястья под холодной водой.
Он не мог есть. Накрытый стол стоял как немой упрёк: тунец остыл, вино дышало в бокале, скатерть лежала ровно. Он посмотрел на стол и отвернулся.
Я наблюдала за ним без злобы. Злоба требует надежды — у меня такой надежды больше не было.
Мысли у него шли короткими вспышками, каждая обрывалась прежде, чем успевала стать решением. Скорую — но тогда вопросы, откуда он здесь. Полицию — но тогда жена, кафедра, репутация человека, которому доверяют говорить о честности перед Богом. Бежать — но камера у подъезда снимет его выход. Он подумал про камеру — и именно в этот момент я увидела, как паника в нём делается чем-то другим. Не спокойствием. Но — направлением.
Он остановился посреди кухни и посмотрел на нишу.
На тёмный открытый проём. На лист гипсокартона у стены. На мешок шпаклёвки. На дрель в кладовке с открытой дверью. Он смотрел на всё это, и я видела, как в нём складывается не план — планов он не строил никогда — а просто следующий шаг. Один. Потом ещё один.
Трусы живут пошагово. В этом их единственное преимущество.
ГЛАВА IV — «УБОРКА»
Начал с постельного белья.
Снял аккуратно, почти бережно — движением человека, который хочет думать, что делает что-то нейтральное. Сложил, убрал в большой мусорный пакет, нашёл под раковиной на кухне. Посуду мыл тщательно, до скрипа, протирал насухо, расставлял по местам. Оба бокала — в пакет. Бутылку — в пакет. Он не выпил ни глотка, но бутылку забрал. Разумеется.
Поверхности протирал влажной тряпкой — кухня, тумбочки, дверные ручки, выключатели. Я смотрела и понимала: это не импровизация. Он делал это всегда — каждый четверг перед уходом стирал следы своего присутствия. Два года конспирации выработали рефлекс. Сегодня он применял тот же рефлекс. Просто масштаб был другим.
Он завернул меня в скатерть — не из нежности, из рефлекса. Не оставлять следов на полу. Он не знал, откуда она. За два года ни разу не спросил про Жака, про Флоренцию, про рынок у Понте Веккьо. Он вообще мало что знал обо мне — только то, что я умею готовить тунца и выбирать скатерти.
Ниша приняла меня легко. Советские перекрытия строили на вырост.
Дрель нашёл в кладовке. Гипсокартон прикрутил — криво, наспех, но закрыто. С двух метров не отличишь от стены.
Остатки еды — в пакет. Сковорода вымыта. Плита протёрта. Пакетов стало два. Он завязал аккуратно. Постоял у пустого стола — без скатерти, без приборов, без меня. Пустой стол показался ему, должно быть, правильным. Завершённым.
Оделся. Взял оба пакета. Вышел через двор — камера смотрит на улицу, двор слепой, он знал это с первого визита. Шёл быстро, но не бежал. Трусы никогда не бегут — это привлекает внимание. Первый пакет бросил через три квартала. Второй — ещё через два, в чужом дворе. Бутылку нёс отдельно, в кармане куртки, выбросил у метро среди прочего мусора.
Я смотрела ему вслед сквозь стены и апрельские дворы — так смотрят на что-то, с чем уже ничего не поделать, и от этого взгляд делается особенно ясным.
ГЛАВА V — «САЛАНЖ»
Три недели спустя он позвонил моей матери.
Голос — обеспокоенный, сдержанный, без нажима. Не может дозвониться до Натали, начал беспокоиться, узнать через неё — вдруг уехала и не предупредила. Саланж заплакала сразу — она умеет плакать молча, только голос меняется, делается тише и ровнее, как будто горло сжимается изнутри. Она сказала: Натали в розыске двадцать один день. Полиция приходила. Квартиру опечатали, потом сняли за отсутствием улик. Она не понимает.
Владимир сказал: я приеду.
Он приехал через сорок минут.
Саланж открыла дверь и смотрела на него долго — она небольшая, моя мать, в семьдесят четыре стала ещё меньше и суше, но взгляд у неё остался прежним. Она из тех женщин, которые пережили много — отца, мужа, молодость в провинции, старость в чужом городе — и научились различать людей быстро и без слов. Она видела Владимира один раз, три года назад, я представила его как знакомого, не объясняя больше ничего. Саланж не спрашивала. Но однажды вечером по телефону я рассказала ей сама — про четверги, про то, что это не любовь, про то, что мне так проще. Она помолчала, потом сказала: главное, чтобы тебе было хорошо, Натали. Просто главное — тебе.
Именно поэтому она ему доверяла. Не наивно — потому что я доверяла. Саланж умеет передавать доверие по наследству.
Они говорили долго. Она рассказывала — полиция, соседи, последний звонок в воскресенье утром, я была в хорошем настроении, смеялась над чем-то незначительным. Владимир держал её руки в своих. Она позволила — не потому что слабая, а потому что умеет принимать утешение от людей, которым выбрала доверять.
— Натали мне говорила о вас, — сказала она. — Говорила, что вы порядочный человек.
Он ответил что-то тихое. Правильное.
Я слышала это из ниши.
Он приходил ещё четыре раза — через день, через три, потом раз в неделю. Привозил продукты. Помогал с бумагами. Пил чай. Слушал. У него было терпение — это я знала ещё при жизни. Терпение, правильное выражение лица и, как я теперь понимала, потребность находиться рядом с тем, что он сделал. Не из раскаяния — из какой-то тёмной тяги, которую я не берусь называть.
Разговор о квартире возник на третьей встрече. Не он начал — он никогда не начинал прямо. Саланж сказала про квитанцию, про пустую квартиру, про то, что надо что-то решать, но она не в состоянии. Владимир помолчал — ровно столько, сколько нужно. Потом сказал, что если она когда-нибудь решит продать — он бы, возможно, рассмотрел. Район нравится. И это было бы — он запнулся здесь намеренно — как-то связано с Натали. Близость. Память.
Саланж посмотрела на него долго.
Потом сказала: я подумаю.
Страх и совесть в нём так перемешались к тому времени, что он сам уже не мог разобрать, что именно привело его к моей матери. Может быть, он действительно хотел помочь. Жак был способен любить меня искренне и изменять мне столь же искренне, и это не делало ни его, ни меня плохими людьми. Просто людьми.
Владимир был трусом, жадиной и убийцей — и при этом, сидя у Саланж с чашкой чая в руках, он, возможно, действительно горевал. По-своему. Настолько, насколько умел.
Я не знаю, что хуже: злодей, который знает, что он злодей, — или порядочный человек, который так и не понял.
ГЛАВА VI — «НИША»
Сделка заняла шесть недель. Весна перешла в начало июня. Не жарко ещё — окна были закрыты, соседи ничего не почувствовали.
Владимир въехал первого июня. Привёз немного вещей — чемодан, коробки, матрас в упаковке. Попросил Саланж не беспокоиться. Она предложила приехать помочь. Он мягко отказал: хочу побыть один, почувствовать пространство. Она поняла по-своему.
В первый вечер он просто сидел в гостиной. Не двигался. Я слышала его дыхание — ровное, почти медитативное, как у человека, который давно научился не думать о том, о чём думать невыносимо.
На второй день он поехал в хозяйственный магазин — в другом районе, далеко. Заплатил наличными. Два мешка плиточного клея, цемент, грунтовку, белую кафельную плитку — простую, под советский стандарт. Чек не взял.
На третий день он начал.
Работал методично, почти спокойно. Руки больше не тряслись — страх — хороший учитель аккуратности. Плитку клал с крестиками для швов, с уровнем, ряд за рядом. Лучше, чем гипсокартон. Гораздо лучше.
К вечеру ниши не было. Была стена — белый кафель с ровными швами. В старых домах это никого не удивляет. Ремонт. Всегда где-нибудь ремонт.
Он вымыл инструменты. Вынес мусор поздно вечером — по одному пакету, в разные контейнеры. Квартиру проветрил настежь. К ночи запах строительной химии перебил всё остальное.
Потом сел на кухне — на том самом месте, где всегда сидел в четверги. Перед пустым столом. Без скатерти.
Потом молился. Не вслух — руки сложены, глаза закрыты. Я не прислушивалась. Есть вещи, которые меня больше не касаются.
ЭПИЛОГ
В воскресенье позвонила Саланж.
Спросила, как он устроился, не одиноко ли, нужна ли помощь. Он сказал — хорошо, тихо, спокойно. Она помолчала. Потом сказала, что иногда ей кажется — Натали была бы рада, что в её квартире живёт хороший человек. Что это правильно. Что она чувствует что-то вроде покоя.
Он ответил что-то тихое. Правильное. Как всегда.
Теперь он спит на кухне — поставил кровать у окна, спиной к белой стене. Я вижу. Каждое утро он встаёт, варит кофе, стоит у окна и смотрит во двор — на тех же женщин с колясками, на те же деревья, которые успели покрыться листьями. Он выглядит человеком, который нашёл покой.
Ниша никуда не делась. Просто переехала.
Флорентийская скатерть была хорошая. Лён, ручная работа, рынок у Понте Веккьо, девяносто восьмой год. Жак дал тридцать пять тысяч лир вместо сорока, и продавец подарил нам две салфетки в придачу, и мы смеялись на набережной.
Я не жалею, что взяла её с собой.
Я жалею только об одном — что тунец в тот день получился хорошо. Жаль, что мы не успели пообедать.
Я знала, что он приедет в два.
Не потому, что он предупреждал — он никогда не предупреждал. Просто за два года ни один четверг не стал исключением, и тело привыкает к такому знанию раньше, чем успевает привыкнуть голова. В одиннадцать я уже стояла у плиты, хотя стейк тунца не требует трёх часов. Он требует десяти минут и хорошего масла. Но мне нравилось готовить медленно, когда знаешь, для кого.
Масло. Лимон. Крупная соль. Запах раскалённого металла — тот особый, железный запах, который появляется за секунду до того, как бросаешь рыбу на сковороду, и который я любила почти так же сильно, как сам момент обеда.
Я была архитектором по образованию и никогда по профессии не работала — вышла замуж за Жака в двадцать девять, переехала, осталась. Потом он умер, и я обнаружила, что умею делать три вещи хорошо: накрывать на стол, читать чужие планировки и понимать людей раньше, чем они успевают соврать. Этот последний навык был бесполезен с Владимиром, потому что я понимала его совершенно ясно — и всё равно открывала дверь каждый четверг. Понимание никогда не мешало мне жить так, как я хотела.
Я постелила флорентийскую скатерть. Льняную, с ручной вышивкой по краю — мы купили её с Жаком в девяносто восьмом на рынке у Понте Веккьо. Жак торговался: продавец хотел сорок тысяч лир, Жак дал тридцать пять, и продавец в знак примирения завернул нам ещё две салфетки в придачу. Мы смеялись потом на набережной, держа пакет. Жак умер в две тысячи четырнадцатом. Скатерть лежала передо мной ровно и безупречно, как умеют лежать только старые вещи, которые помнят лучшее время.
Два прибора. Два бокала.
В квартире шёл ремонт — меняли стояки. Рабочие ушли накануне после обеда: трубы сварены, инструменты собраны, и один из них, уходя, сказал без особых церемоний, что ниша больше не их проблема. Ниша была широкой — старый дом, советские перекрытия, сантиметров семьдесят в глубину. Тёмный прямоугольный проём посреди кухонной стены, из которого тянуло холодом и чем-то неопределённо давним. Я купила всё для заделки заранее: лист гипсокартона прислонён к стене, рядом мешок шпаклёвки, дрель стоит в кладовке. На выходные планировала закрыть. Дело на полдня, не больше.
Звонок в дверь. Два коротких. Один длинный.
Его сигнал — мы не договаривались об этом специально, он просто всегда звонил так, с первого раза. Я открыла.
Он не поздоровался. Мы давно миновали стадию приветствий, как минуют её люди, которые слишком хорошо знают друг друга в одном смысле и почти не знают ни в каком другом. Он просто протянул бутылку.
Я посмотрела на этикетку.
— Снова этот.
— Хорошее вино.
— Ты жмот, Владимир.
Он улыбнулся — чуть правее нормы, чуть теплее нормы, с той расчётливой теплотой, которая у богословов вырабатывается как профессиональный навык. Я взяла бутылку. Мы оба знали, что, уходя, он заберёт её — остаток, этикетку, отпечатки. Два года. Каждый четверг. Ни одной забытой бутылки.
Мы не пообедали сначала. Мы никогда не обедали сначала.
ГЛАВА II — «СПАЛЬНЯ»
Расскажу об этом так, как оно было. Без украшений и без стыда.
Мне пятьдесят два года. Я вдова. Большая квартира, которую некому заполнить, и тело, которое помнит, что такое тяжесть другого человека рядом. Я не искала любви — в моём возрасте уже знаешь, чего именно ищешь, и умеешь называть это своими именами. Владимир давал присутствие. За два года мы выстроили молчаливый договор: он приезжает, я готовлю, несколько часов вместе, он уходит с бутылкой под мышкой. Почти честно.
В тот день было как всегда.
Именно поэтому я не ждала ничего другого.
Это случилось быстро и без предупреждения — так бывает с сердцем, которое устало раньше, чем ты успела заметить. Кардиолог говорил мне об этом два года назад, я кивала и забывала немедленно, потому что не собиралась умирать в пятьдесят два — это казалось мне неприличным, почти вульгарным. Я собиралась дожить до Саланж и пережить её, потому что мать не должна хоронить детей, и это была моя единственная серьёзная жизненная задача.
Давление — резкое, как удар кулаком изнутри. Потом темнота, которая оказалась не темнотой, а просто другой стороной той же комнаты.
Свет не гаснет. Это неправда.
Просто в какой-то момент перестаёшь смотреть изнутри и начинаешь смотреть снаружи. Я смотрела на Владимира.
Он не сразу понял.
Потом понял.
ГЛАВА III — «ЧЕЛОВЕК В ПАНИКЕ»
Он ходил.
Из спальни в коридор. С кухни обратно. Я считала — семь раз, восемь, девять. На десятом остановился у окна и долго смотрел во двор — на ровный апрельский свет, на голые ещё деревья, на женщину с коляской, которая шла по тротуару и не знала ничего.
Телефон лежал на тумбочке и вибрировал с короткими перерывами. Жена. Погас. Старший сын. Погас. Мать. Снова жена. Он смотрел на экран каждый раз — именно смотрел, не брал, — как смотрят на что-то, от чего не можешь отвести взгляд и к чему не можешь прикоснуться одновременно.
Руки тряслись. Не мелко — та дрожь шла из плеч, из основания шеи, оттуда, где тело понимает раньше головы. Он зашёл на кухню, открыл кран, долго держал запястья под холодной водой.
Он не мог есть. Накрытый стол стоял как немой упрёк: тунец остыл, вино дышало в бокале, скатерть лежала ровно. Он посмотрел на стол и отвернулся.
Я наблюдала за ним без злобы. Злоба требует надежды — у меня такой надежды больше не было.
Мысли у него шли короткими вспышками, каждая обрывалась прежде, чем успевала стать решением. Скорую — но тогда вопросы, откуда он здесь. Полицию — но тогда жена, кафедра, репутация человека, которому доверяют говорить о честности перед Богом. Бежать — но камера у подъезда снимет его выход. Он подумал про камеру — и именно в этот момент я увидела, как паника в нём делается чем-то другим. Не спокойствием. Но — направлением.
Он остановился посреди кухни и посмотрел на нишу.
На тёмный открытый проём. На лист гипсокартона у стены. На мешок шпаклёвки. На дрель в кладовке с открытой дверью. Он смотрел на всё это, и я видела, как в нём складывается не план — планов он не строил никогда — а просто следующий шаг. Один. Потом ещё один.
Трусы живут пошагово. В этом их единственное преимущество.
ГЛАВА IV — «УБОРКА»
Начал с постельного белья.
Снял аккуратно, почти бережно — движением человека, который хочет думать, что делает что-то нейтральное. Сложил, убрал в большой мусорный пакет, нашёл под раковиной на кухне. Посуду мыл тщательно, до скрипа, протирал насухо, расставлял по местам. Оба бокала — в пакет. Бутылку — в пакет. Он не выпил ни глотка, но бутылку забрал. Разумеется.
Поверхности протирал влажной тряпкой — кухня, тумбочки, дверные ручки, выключатели. Я смотрела и понимала: это не импровизация. Он делал это всегда — каждый четверг перед уходом стирал следы своего присутствия. Два года конспирации выработали рефлекс. Сегодня он применял тот же рефлекс. Просто масштаб был другим.
Он завернул меня в скатерть — не из нежности, из рефлекса. Не оставлять следов на полу. Он не знал, откуда она. За два года ни разу не спросил про Жака, про Флоренцию, про рынок у Понте Веккьо. Он вообще мало что знал обо мне — только то, что я умею готовить тунца и выбирать скатерти.
Ниша приняла меня легко. Советские перекрытия строили на вырост.
Дрель нашёл в кладовке. Гипсокартон прикрутил — криво, наспех, но закрыто. С двух метров не отличишь от стены.
Остатки еды — в пакет. Сковорода вымыта. Плита протёрта. Пакетов стало два. Он завязал аккуратно. Постоял у пустого стола — без скатерти, без приборов, без меня. Пустой стол показался ему, должно быть, правильным. Завершённым.
Оделся. Взял оба пакета. Вышел через двор — камера смотрит на улицу, двор слепой, он знал это с первого визита. Шёл быстро, но не бежал. Трусы никогда не бегут — это привлекает внимание. Первый пакет бросил через три квартала. Второй — ещё через два, в чужом дворе. Бутылку нёс отдельно, в кармане куртки, выбросил у метро среди прочего мусора.
Я смотрела ему вслед сквозь стены и апрельские дворы — так смотрят на что-то, с чем уже ничего не поделать, и от этого взгляд делается особенно ясным.
ГЛАВА V — «САЛАНЖ»
Три недели спустя он позвонил моей матери.
Голос — обеспокоенный, сдержанный, без нажима. Не может дозвониться до Натали, начал беспокоиться, узнать через неё — вдруг уехала и не предупредила. Саланж заплакала сразу — она умеет плакать молча, только голос меняется, делается тише и ровнее, как будто горло сжимается изнутри. Она сказала: Натали в розыске двадцать один день. Полиция приходила. Квартиру опечатали, потом сняли за отсутствием улик. Она не понимает.
Владимир сказал: я приеду.
Он приехал через сорок минут.
Саланж открыла дверь и смотрела на него долго — она небольшая, моя мать, в семьдесят четыре стала ещё меньше и суше, но взгляд у неё остался прежним. Она из тех женщин, которые пережили много — отца, мужа, молодость в провинции, старость в чужом городе — и научились различать людей быстро и без слов. Она видела Владимира один раз, три года назад, я представила его как знакомого, не объясняя больше ничего. Саланж не спрашивала. Но однажды вечером по телефону я рассказала ей сама — про четверги, про то, что это не любовь, про то, что мне так проще. Она помолчала, потом сказала: главное, чтобы тебе было хорошо, Натали. Просто главное — тебе.
Именно поэтому она ему доверяла. Не наивно — потому что я доверяла. Саланж умеет передавать доверие по наследству.
Они говорили долго. Она рассказывала — полиция, соседи, последний звонок в воскресенье утром, я была в хорошем настроении, смеялась над чем-то незначительным. Владимир держал её руки в своих. Она позволила — не потому что слабая, а потому что умеет принимать утешение от людей, которым выбрала доверять.
— Натали мне говорила о вас, — сказала она. — Говорила, что вы порядочный человек.
Он ответил что-то тихое. Правильное.
Я слышала это из ниши.
Он приходил ещё четыре раза — через день, через три, потом раз в неделю. Привозил продукты. Помогал с бумагами. Пил чай. Слушал. У него было терпение — это я знала ещё при жизни. Терпение, правильное выражение лица и, как я теперь понимала, потребность находиться рядом с тем, что он сделал. Не из раскаяния — из какой-то тёмной тяги, которую я не берусь называть.
Разговор о квартире возник на третьей встрече. Не он начал — он никогда не начинал прямо. Саланж сказала про квитанцию, про пустую квартиру, про то, что надо что-то решать, но она не в состоянии. Владимир помолчал — ровно столько, сколько нужно. Потом сказал, что если она когда-нибудь решит продать — он бы, возможно, рассмотрел. Район нравится. И это было бы — он запнулся здесь намеренно — как-то связано с Натали. Близость. Память.
Саланж посмотрела на него долго.
Потом сказала: я подумаю.
Страх и совесть в нём так перемешались к тому времени, что он сам уже не мог разобрать, что именно привело его к моей матери. Может быть, он действительно хотел помочь. Жак был способен любить меня искренне и изменять мне столь же искренне, и это не делало ни его, ни меня плохими людьми. Просто людьми.
Владимир был трусом, жадиной и убийцей — и при этом, сидя у Саланж с чашкой чая в руках, он, возможно, действительно горевал. По-своему. Настолько, насколько умел.
Я не знаю, что хуже: злодей, который знает, что он злодей, — или порядочный человек, который так и не понял.
ГЛАВА VI — «НИША»
Сделка заняла шесть недель. Весна перешла в начало июня. Не жарко ещё — окна были закрыты, соседи ничего не почувствовали.
Владимир въехал первого июня. Привёз немного вещей — чемодан, коробки, матрас в упаковке. Попросил Саланж не беспокоиться. Она предложила приехать помочь. Он мягко отказал: хочу побыть один, почувствовать пространство. Она поняла по-своему.
В первый вечер он просто сидел в гостиной. Не двигался. Я слышала его дыхание — ровное, почти медитативное, как у человека, который давно научился не думать о том, о чём думать невыносимо.
На второй день он поехал в хозяйственный магазин — в другом районе, далеко. Заплатил наличными. Два мешка плиточного клея, цемент, грунтовку, белую кафельную плитку — простую, под советский стандарт. Чек не взял.
На третий день он начал.
Работал методично, почти спокойно. Руки больше не тряслись — страх — хороший учитель аккуратности. Плитку клал с крестиками для швов, с уровнем, ряд за рядом. Лучше, чем гипсокартон. Гораздо лучше.
К вечеру ниши не было. Была стена — белый кафель с ровными швами. В старых домах это никого не удивляет. Ремонт. Всегда где-нибудь ремонт.
Он вымыл инструменты. Вынес мусор поздно вечером — по одному пакету, в разные контейнеры. Квартиру проветрил настежь. К ночи запах строительной химии перебил всё остальное.
Потом сел на кухне — на том самом месте, где всегда сидел в четверги. Перед пустым столом. Без скатерти.
Потом молился. Не вслух — руки сложены, глаза закрыты. Я не прислушивалась. Есть вещи, которые меня больше не касаются.
ЭПИЛОГ
В воскресенье позвонила Саланж.
Спросила, как он устроился, не одиноко ли, нужна ли помощь. Он сказал — хорошо, тихо, спокойно. Она помолчала. Потом сказала, что иногда ей кажется — Натали была бы рада, что в её квартире живёт хороший человек. Что это правильно. Что она чувствует что-то вроде покоя.
Он ответил что-то тихое. Правильное. Как всегда.
Теперь он спит на кухне — поставил кровать у окна, спиной к белой стене. Я вижу. Каждое утро он встаёт, варит кофе, стоит у окна и смотрит во двор — на тех же женщин с колясками, на те же деревья, которые успели покрыться листьями. Он выглядит человеком, который нашёл покой.
Ниша никуда не делась. Просто переехала.
Флорентийская скатерть была хорошая. Лён, ручная работа, рынок у Понте Веккьо, девяносто восьмой год. Жак дал тридцать пять тысяч лир вместо сорока, и продавец подарил нам две салфетки в придачу, и мы смеялись на набережной.
Я не жалею, что взяла её с собой.
Я жалею только об одном — что тунец в тот день получился хорошо. Жаль, что мы не успели пообедать.